Читая Шостаковича
Oct. 24th, 2010 10:10 pmДобрые и бескорыстные люди выложили в сеть "самопальный" перевод с английского книги Соломона Волкова "Свидетельство" -- запись интервью, а точнее, монологов Д.Д.Шостаковича на закате его жизни. ДД, разумеется, говорил с Волковым по-русски, но книга (с согласия композитора и, как заранее оговаривалось, посмертно) вышла в США на английском языке. В России она никогда не публиковалась, хотя, вроде бы, давно уж пора.
Я, не будучи пламенной поклонницей ДД, особенно не рвалась прочитать эту книгу (в своё время сильно нашумевшую). Но тут, раз она сама шла в руки, скачала на ридер и неторопливо читала несколько вечеров.
Кое-что решила выписать - прежде всего, для себя, но вдруг кого заинтересует?..
Все цитаты - прямая речь ДДШ, поэтому даны без кавычек; скдку лишь надо делать на то, что это - обратный перевод, а не оригинал.
--
/Об иронии/
То, что ты любишь слишком сильно, обречено. Надо на всё смотреть с иронией, и особенно - на то, чем дорожишь. Тогда у него больше шансов спастись.
Это, наверное, один из самых больших секретов нашей жизни. Старики его не знали. И потому потеряли всё.
--
/О 9-й и 10-й симфониях/
Я не мог написать апофеоз Сталина, просто не мог. Я знал, в какой список попадаю, написав Девятую. Но на самом деле я изобразил Сталина в музыке своей следующей симфонии, Десятой. Я написал ее сразу после смерти Сталина, и никто еще не понял, о чем эта симфония. Она - о Сталине и сталинском времени. Вторая часть, скерцо , - музыкальный портрет Сталина, его хамская речь.
--
/О Глазунове/
/Увертюра к "Князю Игорю" Бородина/: ...будучи навеселе (а он очень быстро напивался и становился беззащитным), Глазунов признавался, что вовсе это было не "по памяти": он просто написал за Бородина. /.../ Не так уж часто человек сочиняет превосходную музыку за другого композитора и не афиширует этого (не считая разговоров подшофе). Обычно мы видим совершенно иное - человек крадет идею или даже значительную пьесу у другого композитора и выдает ее за свою.
Как-то мы с Михаилом Гнесиным заговорили о Глазунове, и Гнесин высказал одно очень проницательное замечание о человеке, которого так хорошо знал. Он сказал: "Главным ощущением Глазунова было восхищение совершенством Вселенной". Я лично никогда не испытывал подобного восхищения.
Конечно, у Глазунова было много детскх черт - это покорность матери, уважаемой Елене Павловне, в то время, как от него самого зависели сотни людей; этот голос, тихий как у рыбки; этот огромный аквариум в его квартире (Глазунов любил кормить рыб). И его ребяческая страсть дирижировать.
С Глазуновым произошло то удивительное превращение, которое может случиться только в России. Поучительная и таинственная эволюция. Этот огромный пожилой ребенок постепенно - постепенно, а не вдруг! - стал общественным деятелем огромного масштаба.
Некогда он был барином, а стал человеком, которого благословлял за его добрые дела каждый музыкант, работавший в стране. /.../
Твердость начальника к своему подчиненному гроша ломаного не стоит. Лично меня эта печально известная твердость только оскорбляет. Глазунов стал стойким и спокойным в отношениях с важными шишками, а это - настоящий подвиг.
Гнесин рассказывал мне, что до революции премьер-министр Столыпин послал в Консерваторию запрос, сколько там учится студентов-евреев. Гнесин ,сам еврей, с удовольствем повторил ответ, который невозмутимо дал Глазунов: "Мы не ведем такого учета". /.../ Такой независимый и даже вызывающий ответ мог создать глазунову немало проблем. Но он не боялся. Антисемитизм был ему органически чужд. В этом смысле он следовал традиции Римского-Корсакова. Корсаков тоже не выносил ничего подобного.
Вот ещё один типичный случай. В 1922 году в Москве устроили ежегодный концерт в честь Глазунова. /../ После торжественной части слово взял нарком просвещения Луначарский и объявил, что правительство решило предоставить Глазунову жилищные условия, которые облегчили бы ему творческую работу и соответствовали его достижениям. /../ Времена были трудные и скудные. Глазунов, который когда-то был упитанным и статным человеком, исхудал катастрофически. Старая одежда висела на нем, как на вешался, либо было изможденное и осунувшееся. Мы знали, что у него не было даже нотной бумаги для записи своих мыслей. Но Глазунов проявил совершенно удивительное чувство собственного достоинства. И благородство. Он сказал, что абсолютно нив чем не нуждается и просит не ставить его в положение, которое выделило бы его из числа других граждан. Но раз уж правительство решило обратить внимание на музыкальную жизнь, сказал Глазунов, хорошо, пусть уделит его замерзающей Консерватории, у которой нет дров, которую нечем обогреть.
Он отдавал свою зарплату директора и профессора нуждающимся студентам. Количество его рекомендатиельных писем неисчислимо. Они давали людям работу и кусок хлеба, а иногда и жизнь. /../ В таких письмах Глазунов весьма часто писал то, что действительно думал о человеке, хвалил его и оправдывал. Но чаще - куда как чаще! - он помогал из сострадания. /.../ Глазунов считал, что "великому и святому Искусству" не будет ни малейшего вреда, если какой-нибудь певец, лишившийся голоса, или многодетная мать-одиночка получат место в хоре театра оперетты.
Любой музыкант-еврей знал, что Глазунов будет ходить по инстанциям, чтобы получить для него вид на жительство в Петербурге. Причем Глазунов никогда не просил бедного скрипача сыграть, он был твердо уверен, что все имеют право жить там, где им нравится, и искусство от этого ничуть не пострадает.
--
/О слушании и слышании музыки/
...Люблю я только хорошую музыку, то есть ту, которую считаю хорошей в данный момент времени. И при этом мне нравится слушать любую музыку, в том числе и плохую. Это - профессиональная болезнь, тяга к нотам. Мозг находит хлеб насущный в любой комбинации звуков. Он постоянно работает, проделывая различные сочинительские операции.
Когда я слушаю оркестровую музыку, я мысленно делаю ее фортепьанное переложение. Я слушаю, и тем временем мои пальцы пробуют сыграть, чтобы понять, подходит ли это для рук. А когда я слушаю фортепьанную музыку, то мысленно проигрываю ее в оркестровой версии. Это - болезнь, но приятная. Как чесать, когда чешется.
--
/О цинизме в искусстве/
Я думаю, самая большая опасность для композитора - потеря веры. Музыка, как и искусство вообще, не может быть циничной. Музыка может быть горькой и безысходной, но не циничной. А в этой стране любят путать цинизм с отчаянием. Если музыка трагична, говорят, что она цинична. Меня не раз обвиняли в цинизме, и, между прочим, не только правительственные чиновники. Свою лепту внесли и Игори и Борисы из числа здешних музыковедов /Игорь Глебов - псевдоним Бориса Асафьева/. Но отчаяние и цинизм - разные вещи. Так же ,как цинизм и тоска. Когда человек в отчаянии, это значит, что он еще во что-то верит.
Циничной часто бывает самодовольная музычка. Она тихая и спокойная, композитору на все наплевать. Это - чушь, а не искусство.
--
/О финалах 5-й и 7-й симфоний/
Я обнаружил, к своему удивлению, что человек, который считается величайшим дирижером /Е.В.Мравинский/ не понимает моей музыки. Он говорит, что в Пятой и Седьмой симфониях я хотел написать ликующие финалы, но не справился. Этому человеку невдомек, что я никогда не думал ни о каких ликующих финалах, да и какое тогда могло быть ликование? Думаю, всем ясно, что происходит в Пятой. Радость вызвана насильственно, возникает из-под палки, как в "Борисе Годунове". Как будто кто-то бьет тебя палкой и приговаривает: "Твое дело - радоваться, твое дело - радоваться", - и ты подниаешься, шатаясь, и маршируешь, бормоча: "Наше дело - радоваться, наше дело - радоваться"...
--
/О западных "гуманистах", прославлявших сталинизм/
Когда-то меня мучил вопрос: почему? почему? Почему эти люди лгут всеми миру? Почему этим прославленным гуманистам наплевать на нас, на нашу жизнь, честь и достоинство? А потом я вдруг успокоился. Им наплевать на нас - ну и пусть. И черт с ними. Им дороже всего их уютная жизнь в качестве прославленных гуманистов. Это только лишь значит, что к ним нельзя относиться всерьез. Они для меня - как дети. Испорченные дети.
--
/О Маяковском/
Могу с уверенностью сказать, что Маяковский воплощал в себе все те черты характера, которые я терпеть не могу: фальшь, любовьб к саморекламе, стремление к шикарной жизни и, самое главное, презрение к слабым и раболепие перед сильными. Для Маяковского основным моральным законом была сила.
/.../ Пушкин "в свой жестокий век восславил свободу и милость к падшим призывал". А Маяковский призывал к чему-то совершенно противоположному: он обращался к молодежи с призывом "делать жизнь с товарища Дзержинского". Это - все равно ,как если бы Пушкин призывал современников подражать Бенкендорфу или Дубельту.
В конце концов, "поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". Ну так вот, Маяковский не был гражданином, он был лакеем, который всей душой служил Сталину.
--
/О Хиндемите и цыганщине/
Хиндемит - истинный музыкант, серьезный и довольно приятный человек. /.../ И его музыка похожа на него самого: все на своем месте, хорошо составлено, и это не просто ремесло, там есть чувство и смысл, и содержание. Только слушать невозможно. Музыка не зажигает, нет, не зажигает. А цыганские песни, будь они прокляты, зажигают. пойди разберись!
--
/О юморе/
Юмор - это проявление божественной искры, но кому я собирался объяснять это? Таких серьезных вещей не понимают в оперных театрах и тем паче в организациях, которые заправляют делами культуры. Так я и бросил "Игроков".
--
/О Чехове/
Я хотел бы сочинить больше музыки на чеховские сюжеты: позор, что композиторы, кажется, проходят мимо Чехова. У меня есть работа, построенная на чеховских мотивах, Пятнадцатая симфония. Это не эскиз "Черного монаха", но вариация на тему. БОльшая часть Пятнадцатой связана с "Черным монахом", несмотря на то, что это - совершенно самостоятельная работа.
--
/Об оркестровке опер Мусоргского/
/"Борис Годунов"/: ...какие-то места действительно нужно было изменить. Например, достойно высветить сцену в лесу под Кромами. Мусоргский оркестровал ее как студент, боящийся провалиться на экзамене. Слабо и неуверенно. Я это переделал.
Вот как я работал. Я поставил перед собой клавир Мусоргского и два партитуры: Мусоргског и Римского-Корсакова. Я не смотрел в партитуры, да и в клавир тоже редко заглядывал. Я оркестровал по памяти, акт за актом. Потом сравнивал свою оркестровку с тем, что было сделано Мусоргским и Римским-Корсаковым. Если я видел ,что другой сделал лучше, то оставлял его вариант: к чему изобретать велосипед? /.../
Местами Мусоргский оркестровал потрясающе, ноя все равно не вижу греха в своей работе. Удачные части я не трогал, но там есть много неудачных, потому что ему недоставало профессионального мастерства, которое приходит только со временем, проведенным не поднимая задницы, и тут нет другого пути. Например, полонез в польском акте отвратителен, хотя это - важный момент. А колокола - ну, что там за колокола! Просто пародия на торжественность. А это - очень важные сцены, от них нельзя отказаться.
/.../ Глазунов рассказывал мне, как Мусоргский сам играл все эти сцены на рояле - и колокола, и коронацию. И по словам Глазунова, они были блестящими и величественными - такими их хотел сделать Мусоргский, поскольку он был гениальным драматургом, у которого я учусь и учусь. Я сейчас имею в виду не оркестрвку. Я гвоорю о чем-то большем.
В композицию не входят через парадную дверь. Надо ко всему прикоснуться ипропустить через себя. /.../ Наша работа всегда была ручной, тут ничтоне может помочь: ни машины, ни технологии.
--
/О Сахарове/
Некоторые перворазрядные гении и будущие прославленные гуманисты ведут себя, мягко выражаясь, чрезвычайно легкомысленно. Сначала они изобретают смертоносное оружие и вручают его тиранам, а потом пишут лицемерные памфлеты. Но одно не состыкуется с другим. Нет таких памфылетов, которые могли бы уравновесить водородную бомбу.
Мне кажется предельным цинизмом опозорить себя таким мерзким деянием, а потом произносить красивые слова. Думаю, что было бы лучше произносить гадкие слова, но не совершать ничего недостойного. Вина потерциального убийцы миллионов столь велика, что ее никоим образом нельзя смыгчить. И уж конечно, тут не за что ждать похвал.
--
/О смерти/
Нет никакой загробной жизни. Мусоргский, которого наши новые чиновные славянофилы представляют как очень религиозного человека, я думаю, вовсе не был набожным. /../ Он тяжело переживал смерть Гартмана, но не поддался искушению утешительных мыслей; возможно, он действительно зашел здесь слишком далеко.
--
Я, не будучи пламенной поклонницей ДД, особенно не рвалась прочитать эту книгу (в своё время сильно нашумевшую). Но тут, раз она сама шла в руки, скачала на ридер и неторопливо читала несколько вечеров.
Кое-что решила выписать - прежде всего, для себя, но вдруг кого заинтересует?..
Все цитаты - прямая речь ДДШ, поэтому даны без кавычек; скдку лишь надо делать на то, что это - обратный перевод, а не оригинал.
--
/Об иронии/
То, что ты любишь слишком сильно, обречено. Надо на всё смотреть с иронией, и особенно - на то, чем дорожишь. Тогда у него больше шансов спастись.
Это, наверное, один из самых больших секретов нашей жизни. Старики его не знали. И потому потеряли всё.
--
/О 9-й и 10-й симфониях/
Я не мог написать апофеоз Сталина, просто не мог. Я знал, в какой список попадаю, написав Девятую. Но на самом деле я изобразил Сталина в музыке своей следующей симфонии, Десятой. Я написал ее сразу после смерти Сталина, и никто еще не понял, о чем эта симфония. Она - о Сталине и сталинском времени. Вторая часть, скерцо , - музыкальный портрет Сталина, его хамская речь.
--
/О Глазунове/
/Увертюра к "Князю Игорю" Бородина/: ...будучи навеселе (а он очень быстро напивался и становился беззащитным), Глазунов признавался, что вовсе это было не "по памяти": он просто написал за Бородина. /.../ Не так уж часто человек сочиняет превосходную музыку за другого композитора и не афиширует этого (не считая разговоров подшофе). Обычно мы видим совершенно иное - человек крадет идею или даже значительную пьесу у другого композитора и выдает ее за свою.
Как-то мы с Михаилом Гнесиным заговорили о Глазунове, и Гнесин высказал одно очень проницательное замечание о человеке, которого так хорошо знал. Он сказал: "Главным ощущением Глазунова было восхищение совершенством Вселенной". Я лично никогда не испытывал подобного восхищения.
Конечно, у Глазунова было много детскх черт - это покорность матери, уважаемой Елене Павловне, в то время, как от него самого зависели сотни людей; этот голос, тихий как у рыбки; этот огромный аквариум в его квартире (Глазунов любил кормить рыб). И его ребяческая страсть дирижировать.
С Глазуновым произошло то удивительное превращение, которое может случиться только в России. Поучительная и таинственная эволюция. Этот огромный пожилой ребенок постепенно - постепенно, а не вдруг! - стал общественным деятелем огромного масштаба.
Некогда он был барином, а стал человеком, которого благословлял за его добрые дела каждый музыкант, работавший в стране. /.../
Твердость начальника к своему подчиненному гроша ломаного не стоит. Лично меня эта печально известная твердость только оскорбляет. Глазунов стал стойким и спокойным в отношениях с важными шишками, а это - настоящий подвиг.
Гнесин рассказывал мне, что до революции премьер-министр Столыпин послал в Консерваторию запрос, сколько там учится студентов-евреев. Гнесин ,сам еврей, с удовольствем повторил ответ, который невозмутимо дал Глазунов: "Мы не ведем такого учета". /.../ Такой независимый и даже вызывающий ответ мог создать глазунову немало проблем. Но он не боялся. Антисемитизм был ему органически чужд. В этом смысле он следовал традиции Римского-Корсакова. Корсаков тоже не выносил ничего подобного.
Вот ещё один типичный случай. В 1922 году в Москве устроили ежегодный концерт в честь Глазунова. /../ После торжественной части слово взял нарком просвещения Луначарский и объявил, что правительство решило предоставить Глазунову жилищные условия, которые облегчили бы ему творческую работу и соответствовали его достижениям. /../ Времена были трудные и скудные. Глазунов, который когда-то был упитанным и статным человеком, исхудал катастрофически. Старая одежда висела на нем, как на вешался, либо было изможденное и осунувшееся. Мы знали, что у него не было даже нотной бумаги для записи своих мыслей. Но Глазунов проявил совершенно удивительное чувство собственного достоинства. И благородство. Он сказал, что абсолютно нив чем не нуждается и просит не ставить его в положение, которое выделило бы его из числа других граждан. Но раз уж правительство решило обратить внимание на музыкальную жизнь, сказал Глазунов, хорошо, пусть уделит его замерзающей Консерватории, у которой нет дров, которую нечем обогреть.
Он отдавал свою зарплату директора и профессора нуждающимся студентам. Количество его рекомендатиельных писем неисчислимо. Они давали людям работу и кусок хлеба, а иногда и жизнь. /../ В таких письмах Глазунов весьма часто писал то, что действительно думал о человеке, хвалил его и оправдывал. Но чаще - куда как чаще! - он помогал из сострадания. /.../ Глазунов считал, что "великому и святому Искусству" не будет ни малейшего вреда, если какой-нибудь певец, лишившийся голоса, или многодетная мать-одиночка получат место в хоре театра оперетты.
Любой музыкант-еврей знал, что Глазунов будет ходить по инстанциям, чтобы получить для него вид на жительство в Петербурге. Причем Глазунов никогда не просил бедного скрипача сыграть, он был твердо уверен, что все имеют право жить там, где им нравится, и искусство от этого ничуть не пострадает.
--
/О слушании и слышании музыки/
...Люблю я только хорошую музыку, то есть ту, которую считаю хорошей в данный момент времени. И при этом мне нравится слушать любую музыку, в том числе и плохую. Это - профессиональная болезнь, тяга к нотам. Мозг находит хлеб насущный в любой комбинации звуков. Он постоянно работает, проделывая различные сочинительские операции.
Когда я слушаю оркестровую музыку, я мысленно делаю ее фортепьанное переложение. Я слушаю, и тем временем мои пальцы пробуют сыграть, чтобы понять, подходит ли это для рук. А когда я слушаю фортепьанную музыку, то мысленно проигрываю ее в оркестровой версии. Это - болезнь, но приятная. Как чесать, когда чешется.
--
/О цинизме в искусстве/
Я думаю, самая большая опасность для композитора - потеря веры. Музыка, как и искусство вообще, не может быть циничной. Музыка может быть горькой и безысходной, но не циничной. А в этой стране любят путать цинизм с отчаянием. Если музыка трагична, говорят, что она цинична. Меня не раз обвиняли в цинизме, и, между прочим, не только правительственные чиновники. Свою лепту внесли и Игори и Борисы из числа здешних музыковедов /Игорь Глебов - псевдоним Бориса Асафьева/. Но отчаяние и цинизм - разные вещи. Так же ,как цинизм и тоска. Когда человек в отчаянии, это значит, что он еще во что-то верит.
Циничной часто бывает самодовольная музычка. Она тихая и спокойная, композитору на все наплевать. Это - чушь, а не искусство.
--
/О финалах 5-й и 7-й симфоний/
Я обнаружил, к своему удивлению, что человек, который считается величайшим дирижером /Е.В.Мравинский/ не понимает моей музыки. Он говорит, что в Пятой и Седьмой симфониях я хотел написать ликующие финалы, но не справился. Этому человеку невдомек, что я никогда не думал ни о каких ликующих финалах, да и какое тогда могло быть ликование? Думаю, всем ясно, что происходит в Пятой. Радость вызвана насильственно, возникает из-под палки, как в "Борисе Годунове". Как будто кто-то бьет тебя палкой и приговаривает: "Твое дело - радоваться, твое дело - радоваться", - и ты подниаешься, шатаясь, и маршируешь, бормоча: "Наше дело - радоваться, наше дело - радоваться"...
--
/О западных "гуманистах", прославлявших сталинизм/
Когда-то меня мучил вопрос: почему? почему? Почему эти люди лгут всеми миру? Почему этим прославленным гуманистам наплевать на нас, на нашу жизнь, честь и достоинство? А потом я вдруг успокоился. Им наплевать на нас - ну и пусть. И черт с ними. Им дороже всего их уютная жизнь в качестве прославленных гуманистов. Это только лишь значит, что к ним нельзя относиться всерьез. Они для меня - как дети. Испорченные дети.
--
/О Маяковском/
Могу с уверенностью сказать, что Маяковский воплощал в себе все те черты характера, которые я терпеть не могу: фальшь, любовьб к саморекламе, стремление к шикарной жизни и, самое главное, презрение к слабым и раболепие перед сильными. Для Маяковского основным моральным законом была сила.
/.../ Пушкин "в свой жестокий век восславил свободу и милость к падшим призывал". А Маяковский призывал к чему-то совершенно противоположному: он обращался к молодежи с призывом "делать жизнь с товарища Дзержинского". Это - все равно ,как если бы Пушкин призывал современников подражать Бенкендорфу или Дубельту.
В конце концов, "поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". Ну так вот, Маяковский не был гражданином, он был лакеем, который всей душой служил Сталину.
--
/О Хиндемите и цыганщине/
Хиндемит - истинный музыкант, серьезный и довольно приятный человек. /.../ И его музыка похожа на него самого: все на своем месте, хорошо составлено, и это не просто ремесло, там есть чувство и смысл, и содержание. Только слушать невозможно. Музыка не зажигает, нет, не зажигает. А цыганские песни, будь они прокляты, зажигают. пойди разберись!
--
/О юморе/
Юмор - это проявление божественной искры, но кому я собирался объяснять это? Таких серьезных вещей не понимают в оперных театрах и тем паче в организациях, которые заправляют делами культуры. Так я и бросил "Игроков".
--
/О Чехове/
Я хотел бы сочинить больше музыки на чеховские сюжеты: позор, что композиторы, кажется, проходят мимо Чехова. У меня есть работа, построенная на чеховских мотивах, Пятнадцатая симфония. Это не эскиз "Черного монаха", но вариация на тему. БОльшая часть Пятнадцатой связана с "Черным монахом", несмотря на то, что это - совершенно самостоятельная работа.
--
/Об оркестровке опер Мусоргского/
/"Борис Годунов"/: ...какие-то места действительно нужно было изменить. Например, достойно высветить сцену в лесу под Кромами. Мусоргский оркестровал ее как студент, боящийся провалиться на экзамене. Слабо и неуверенно. Я это переделал.
Вот как я работал. Я поставил перед собой клавир Мусоргского и два партитуры: Мусоргског и Римского-Корсакова. Я не смотрел в партитуры, да и в клавир тоже редко заглядывал. Я оркестровал по памяти, акт за актом. Потом сравнивал свою оркестровку с тем, что было сделано Мусоргским и Римским-Корсаковым. Если я видел ,что другой сделал лучше, то оставлял его вариант: к чему изобретать велосипед? /.../
Местами Мусоргский оркестровал потрясающе, ноя все равно не вижу греха в своей работе. Удачные части я не трогал, но там есть много неудачных, потому что ему недоставало профессионального мастерства, которое приходит только со временем, проведенным не поднимая задницы, и тут нет другого пути. Например, полонез в польском акте отвратителен, хотя это - важный момент. А колокола - ну, что там за колокола! Просто пародия на торжественность. А это - очень важные сцены, от них нельзя отказаться.
/.../ Глазунов рассказывал мне, как Мусоргский сам играл все эти сцены на рояле - и колокола, и коронацию. И по словам Глазунова, они были блестящими и величественными - такими их хотел сделать Мусоргский, поскольку он был гениальным драматургом, у которого я учусь и учусь. Я сейчас имею в виду не оркестрвку. Я гвоорю о чем-то большем.
В композицию не входят через парадную дверь. Надо ко всему прикоснуться ипропустить через себя. /.../ Наша работа всегда была ручной, тут ничтоне может помочь: ни машины, ни технологии.
--
/О Сахарове/
Некоторые перворазрядные гении и будущие прославленные гуманисты ведут себя, мягко выражаясь, чрезвычайно легкомысленно. Сначала они изобретают смертоносное оружие и вручают его тиранам, а потом пишут лицемерные памфлеты. Но одно не состыкуется с другим. Нет таких памфылетов, которые могли бы уравновесить водородную бомбу.
Мне кажется предельным цинизмом опозорить себя таким мерзким деянием, а потом произносить красивые слова. Думаю, что было бы лучше произносить гадкие слова, но не совершать ничего недостойного. Вина потерциального убийцы миллионов столь велика, что ее никоим образом нельзя смыгчить. И уж конечно, тут не за что ждать похвал.
--
/О смерти/
Нет никакой загробной жизни. Мусоргский, которого наши новые чиновные славянофилы представляют как очень религиозного человека, я думаю, вовсе не был набожным. /../ Он тяжело переживал смерть Гартмана, но не поддался искушению утешительных мыслей; возможно, он действительно зашел здесь слишком далеко.
--
no subject
Date: 2010-10-24 07:30 pm (UTC)no subject
Date: 2010-10-24 07:35 pm (UTC)no subject
Date: 2010-10-24 07:54 pm (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 04:17 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 05:52 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 06:04 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 07:41 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 04:00 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 04:19 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 04:36 am (UTC)no subject
Date: 2010-10-25 05:07 am (UTC)Я не "критик", я профессиональный музыковед из школы Ю.Н.Холопова.
no subject
Date: 2010-10-25 05:10 am (UTC)